Воспоминаний о трехлетних детях написано не мало, но почти все они – взгляд на ребенка со стороны. В данном же случае – не со стороны: воспоминаниями о детских эпопеях делится САМ повзрослевший (и даже, можно сказать, постаревший) ребенок. Запомнить великое множество разнообразных фактов мне помог ряд обстоятельств. Во-первых, уже лет с тринадцати у меня появилась потребность в воспоминаниях, поскольку тогда прошлое было добрее настоящего. Во-вторых, за пределами детства моя память стала весьма посредственной, и новые факты были неспособны затмить прошлые. Ну, а в-третьих, в связи с формированием у меня философских и мировоззренческих концепций воспоминаниям о детстве я стал придавать большое значение, а потому и взялся за перо.
Конечно, увиденные вещи я называю словами, которые узнАю лишь много лет спустя. В детстве же я все запоминал фотографично, образно. И вот что удивительно: в огромном объеме запомнившегося практически нет человеческих лиц – ясно припоминаю лишь близких родственников.
***
Мне три года и три месяца. Мама забрала меня из Малыни в Пушкино. Как произошла встреча мамы с отчимом по прибытии, не помню, поскольку меня, трехлетнего, это совершенно не интересовало. Помню только, как мама пропустила меня вперед, затем вошла сама и сняла со спины мешок с картошкой.
Вскоре сели за стол с какой-то простой едой. Справа – мама, напротив – отчим. Мама смущенно выдавила: «Сыночек, а это твой папа. Теперь он твой папа». Четко помню себя со стороны: насупленный, опущенная голова, взгляд исподлобья и… гробовое молчание... На лице «папы» не выразилось ни тени ласки или хотя бы дружелюбия – скорее недовольство. Так началась моя жизнь в новой семье.
Родился мой отчим, Петр Денисович Бабухин, в 1888 году в Рязанской губернии. Четыре года учебы в гимназии позволили ему получить на удивление качественное образование: он был весьма сообразительным и с прекрасной памятью, знал наизусть массу стихов и имел широкие познания в истории и литературе и, к тому же, каллиграфический почерк. Помню, что он много читал. Однако от меня все эти его достоинства были как бы отделены глухой стеной, и потому я совершенно не интересовался судьбой отчима. В памяти сохранились лишь какие-то крупицы.
У меня сохранилась фотография 1916 года, на которой Петр Денисович в военной форме с важным, молодцеватым видом сидит в кресле, а рядом стоит дневальный. (Фото сделано в фотомастерской Нижнего Новгорода.)
С фронта (в Первую мировую войну) Петр Денисович попал в плен, где провел три года – сначала в Германии, а затем во Франции, откуда на корабле вернулся в Россию – в Одессу, где угодил в ЧК и, по его рассказам, принимал участие в ловле бандитов и конфискации имущества у богатых евреев (к его чести, никаких признаков антисемитизма он никогда не проявлял).
Году в 1925-м он перебрался в Москву, где до 1939 года работал начальником охраны на фабрике «Гознак». А в 1939 году в связи со сносом его дома (по плану реконструкции Москвы), он переехал жить в Пушкино, где получил должность коменданта дачного поселка Дзержинец (общий поселок от двух фабрик: «Гознака» и «Им. Дзержинского»).
Трех лет в немецком и французском плену оказалось достаточно, чтобы мой отчим усвоил многие западные манеры и привычки. К сожалению, Петр Денисович не смог преодолеть в себе привычку к армейскому стилю жизни, а потому не нашел общего языка со мной и на всю жизнь остался мне чужим. По-моему, папой я назвал его лишь однажды, и то сквозь зубы…
Женя, как называл предыдущую (вторую) жену Бабухин, умерла в 1944 году. Их дочь Аня в ранней смерти матери Аня винила отца и потому, приехав на его похороны в 1970 году, скажет: «Я приехала лишь с одной целью: убедиться, что он мертв!».
Моя мама появилась в доме Бабухина почти сразу после смерти жены. Петр Денисович был старше мамы на тридцать лет. Аня встретила маму по-человечески, но простить отцу скорую «забывчивость» не смогла и ушла из дома (куда – не знаю). Раза два она приезжала за своими вещами. Впоследствии она вышла замуж за крупного физика (кажется, секретного).
В те годы (1944-47) Бабухин одевался по-военному: выглаженная, оттянутая назад гимнастерка, поверх нее – портупея с пистолетом, надраенные до блеска бутсы с гетрами (видимо, привезенные с собой из немецкого плена). В начале 50-х он сдал оружие и перешел на гражданскую одежду.
На том участке, где мы жили, все жилые дома назывались дачами. Они и были предусмотрены как дачи, но после войны стало не до дач, ибо негде было жить. В 1944 году наша «дача» №25 имела существенно иной вид, чем десять лет спустя, и благодаря этой разнице и тому, что с 1947 по 1949 год я не жил в Пушкино, многие события и факты зафиксировались в моей памяти с точностью до года. Поэтому я имею возможность дать точное описание дачи того времени.
В центр основного корпуса дачи вклинивался коридор, из которого пять дверей вели в пять комнат. Левая дверь и дверь в торце коридора вели в наши комнаты, выходящие на восток.
Первая дверь справа вела в шестиметровую комнату, которая до 1949 года была коммунальной кухней, а затем в нее вселилась вдова Дуся Шумеляк с сыном Вовкой Щелгачевым (которому я посвятил рассказ «Стая бело-розовых»), 1939 года рождения.
Во второй комнате (может быть, восьмиметровой) с 1946 и до 1962 года в разной время проживали три или четыре семьи. Потом она превратилась в коммунальную кухню, а через какое-то время в ней поселился мой средний брат Алексей.
А в третьей комнате жили Сигаревы: шофер дядя Саша, его жена тетя Нюра, их дочь Надя (1948 г.р.) и тетя Тоня, сестра тети Нюры.
По изначальному проекту все пять комнат имели по два-три входа-выхода. Но после моего отъезда в Малынь (1947) двери между всеми смежными комнатами были заколочены.